Без сомнения, этот субъект видел воплощение своей мечты; перед ним сиял мираж - зеленые поля, журчащие ручейки, деревья, трава, цветы и фрукты - все, что приносит с собой вода.
Он метался по этой огромной дюне в поисках расселины, ведущей к его подземной реке, и оставленной возле нее веревки, как заблудившаяся собака ищет своего хозяина, и наконец, убедившись, что песок надежно хранит свою тайну, что пустыня взяла над ним верх, обессиленный зноем, рухнул на землю и в бесконечном отчаянии попытался найти забвение в сладких грезах опиума.
На короткие мгновения перед его взором возникло в дыму все, что он потерял, все, на создание чего потребовались бы годы тяжких трудов, забот и треволнений, даже если бы в этой пустыне появилась вода; за какие-нибудь четверть часа он создал себе из песка райские кущи, как это сделал до него господь бог - ласкающие взор зеленые луга, хлеб, вино и елей (или на худой конец помидоры и люцерну) для искупительной жертвы.
Он заставил пустыню расцвести, подобно розе, всего лишь только поднеся руку ко рту и вдохнув дымок от горящего черного шарика.
Кто мог осудить человека, так горько разочарованного в своих надеждах, несчастного, который прожил двадцать лет на краю нетронутой пустыни, мечтая извлечь из нее хоть что-нибудь? А потом у Керситера мелькнуло сомнение, мимолетное сомнение: что, если этот субъект никогда и не натыкался на свою расселину, не привозил с собой веревку, не опускал ее ни в какую полноводную подземную реку? Быть может, все это тоже видение, настолько яркое и захватывающее, что оно стерло всякое представление о реальности? Пристально вглядываясь в исступленное желтое лицо, Керситер подумал: "Я никогда не узнаю наверное, никогда не узнаю, одурачил ли меня этот человек, который сам не знал, что он кого-то дурачит". Мысль эта ранила слишком больно.
Достаточно уже того, что его одурачила песчаная буря, что он совершенно зря совершил это тяжелое, опасное путешествие, о котором никогда не сможет даже рассказать из страха прослыть идиотом! Он вспомнил выражение на лице Маркема Мэйса с его слишком мелкими, хотя и наполеоновскими чертами.